В детстве я летал с отцом на многих марках военных бомбардировщиков и транспортных самолетов. До сих пор названия «бостон», «Ту-4», «Ли-2», «каталина» – волнуют мой слух. «Каталиной» назывался огромный гидросамолет, который взлетал и садился на воду. Его пропеллеры были вынесены высоко над плоскостями, чтобы не задевать воды. От этого «каталина» казался удивленным самолетом, у которого глаза вылезли на лоб.
Я стал физиком и знаю принцип реактивного движения. Но я не люблю реактивных самолетов и стараюсь на них не летать. В душе я не понимаю, как может лететь самолет с дырками вместо пропеллеров. Действительность не убеждает меня. Меня убеждает детство, от которого осталось в ладони ощущение острой и теплой лопасти пропеллера.
Отец стал летчиком в те годы, когда зарождалась советская авиация. Он учился на летчика в Севастополе и летал на фанерных самолетах, которые вывозились из ангара лошадьми. На боку каждой лошади был написан номер, соответствующий номеру самолета. Самолеты часто разбивались. У отца в альбоме я видел групповую фотографию курсантов. Около трети группы были помечены крестиками. Эти курсанты погибли еще до войны.
Отец тоже чуть не погиб до войны, но по другой причине. В тридцать седьмом году его арестовали и объявили врагом народа. Два года он сидел в тюрьме. Отец оказался врагом многомиллионного народа. Потом Ежова сменили на Берию, в связи с чем отца выпустили и восстановили в звании и должности. Те два года знакомые обходили маму стороной, и ей было никак не устроиться на работу.
Если бы отца не выпустили, я мог бы не родится вообще, хотя мне в это не верится. Мне кажется, что все, кто должен родиться, непременно рождаются. Более того, если они рождаются, чтобы выполнить какое-нибудь дело – они его выполняют несмотря ни на что.
Отец не любил вспоминать тридцать седьмой год. Об этом периоде я узнал, когда мне было шестнадцать лет, то есть после Двадцатого съезда.
Дальше его судьба складывалась более или менее удачно. Он воевал, имел много наград, дослужился до высоких званий и командовал разными авиационными соединениями. Потом он вышел в отставку и вскоре умер от инфаркта.
Ни я, ни брат не пошли по стопам отца.
И опять раздвоение души. Детство и юность прошли у меня в обстановке военных городков, среди людей в форме, приказов и воинской субординации. Я любил летчиков. Даже сейчас, встречая человека в военной форме, я гляжу на его погоны и радуюсь, замечая голубую окантовку. Мне кажется, что летчики вылеплены из особого теста. Их спокойный и добродушный фатализм восхищал меня. Обстановка в авиации в смысле воинской дисциплины и чинопочитания всегда считалась и в действительности была более демократичной, чем в других родах войск. Может быть, исключая флот.
И все же я с детства невзлюбил армию как систему. Я еще ничего не понимал в жизни, а лишь ощущал огромный и точный в мелочах организм армии, остающийся бестолковым по самой своей сути.
Вероятно, я чего-то не усвоил, но сознание того, что миллионы людей на земном шаре заняты тем, что учатся убивать друг друга все более эффективно, – не умещается в моей голове. Если таковы исторические законы развития, то я отказываюсь принимать глупость таких исторических законов.
На этом можно поставить точку в главе об отце.
Мой отец был хорошим летчиком и мудрым человеком. Он понимал больше, чем я. Он отдал армии всю жизнь, и не его вина, что сын стал пацифистом.
Мы уехали из Москвы.
Мы ехали долго, через всю страну, и оказались во Владивостоке. Дальше ехать было некуда. Там наша семья стала жить. Местожительство заслуживает описания.
Это был специальный дом для воинских начальников. Он стоял на склоне берега Амурского залива, а вернее, бухты Золотой рог. На центральную улицу выходил лишь верхний третий этаж. Остальные этажи смотрели окнами во двор, куда с улицы вели железная дверь и каменная лестница. Двор был окружен железным зеленым забором.
За этим забором прошла моя юность.
Во дворе дома всегда стоял матрос-часовой с карабином. В полуподвальном помещении жила караульная команда во главе с мичманом. Матросы, которые нас караулили, дружили с детьми воинских начальников, играли с ними в футбол и другие игры. Служба не слишком их обременяла. Во дворе жила также сторожевая овчарка.
Слева от подъезда, выходившего во двор, стояли гаражи, заполненные черными машинами марки «ЗИМ», а справа росли деревья, и были площадки для игр и забав детей. В доме насчитывалось около десятка детей разных возрастов.
Дети не стеснялись своего происхождения. Они запросто обращались с часовыми. Мичман заискивал перед детьми, опасаясь, что они могут пожаловаться отцам. Мои детские переживания значительно усилились в доме за железным забором. Новые школьные товарищи определенно опасались заходить ко мне. Правда, были среди них и такие, которым нравилась избранность, и они, вероятно, гордились знакомством с высокопоставленными детьми. Но они не нравились мне.
Только через год или два я привык к часовым, и меня перестало удручать наше житье.
Любимым развлечением мальчишек двора было следующее. Вечерами мы прокрадывались за гаражи к забору. Нашим главарем был десятиклассник Витька, сын адмирала. В этом месте забор был деревянным, с узкими щелями между досок. Он отгораживал двор от матросского клуба, где по субботам и воскресеньям были танцы. Прильнув к щелям, мы наблюдали за темными аллеями и кустами, примыкавшими к забору. На аллеях стояли скамейки. В кустах и на скамейках мы видели матросов в белых бескозырках. Матросы обнимали подруг. Когда какой-нибудь матрос, осмелев от темноты и дыхания подруги, предпринимал решительные действия, Витька, а за ним и мы, начинали свистеть и улюлюкать. Подруга вскакивала со скамейки, поспешно оправляя юбку, а злой матрос с ругательствами подбегал к забору, желая вступить с нами в непосредственный контакт. Мы не убегали, потому что забор был высоким, генералы и адмиралы были еще выше забора и часовой с карабином охранял наши игры.